ЧАСТЬ II: СОЗВЕЗДИЕ ДЕВЫ
МОРСКИЕ КАМЕШКИ
Сколько раз тасовал прибой
это галечное пестроцветье.
Мы могли разминуться с тобой,
закатиться в рыбацкие сети.
Но свела штормовая жизнь
и притёрла в песке боками.
Ты теперь за меня держись:
я не Пётр, но тоже камень.
Неуступчивый мой кремешок
из лазури, морского света,
кто из нас друг друга нашёл,
разве важно отныне это?
Как же мало, о Боже мой,
нужно в точке земной счастливым:
мы одной рождены волной
и одним унесёт приливом.
ЭРОТ
Тобою вызволен из тьмы,
лежу и глаз открыть не смею.
Душа моя, слеза, Психея,
светильник выше подними.
Ещё ты сон, любовь моя,
зачем же сказку эту губишь
и дразнишь квёлого, и будишь
полоской влажного огня.
Встаю, бреду к твоей руке
и тоже спичку зажигаю,
и нас трясёт на кромке рая,
как эти спички в коробке.
И мы уже не божества,
хоть и не первого разряда,
а черепки и грохот ада,
и пыль, и щепки, и трава,
и обезумевшая нить
слепой зарницы на полнеба…
И не могла никак пролить
громокипящий кубок Геба.
…А после грянула гроза,
и руки мы друг другу грели,
и были взгляды, и глаза,
встречаясь взглядами, звенели.
Уже и ливень отшумел,
уже не хлопали ворота,
а твой светильник тлел и тлел
и мотылёк к нему летел –
подобье бедное Эрота.
МУЗА
Любящий внимать иносказаньям,
песням, параллельным бытию,
я увидел музу за вязаньем –
тоненькую девочку мою.
Я подумал: это всё неправда –
ей витать, как прежде, в облаках.
Но плескалась правдашняя прядка –
пряжа в голубых её руках.
Я подумал: это мне лишь снится.
Но в рассветной дробной тишине
возникали не лучи, а спицы –
палочки, реальные вполне.
На полу, горяч и осязаем,
заплясал оранжевый клубок...
Я увидел музу за вязаньем
и подумал, что и впрямь я Бог.
Муза, как мне с нею было грустно,
если б не проникло в бытиё
не сквозное чувство, а искусство
трепетной умелости её.
Муза, я себя не защищаю,
но пойми, родная, и прости:
как я раньше жил, не ощущая
радости вещей твоих простых?
Как я жил, зачем искал в зените
кружево изящного вранья?
...Расплетает утренние нити
тоненькая девочка моя.
ФРО
Я уехал, чтоб искать добро
в хрусте полумесяца картонного.
Ты, уподобляясь бедной Фро,
плачешь над страницами Платонова.
Я спускаюсь в зыбкое метро,
вижу: за обычными делами
никуда не уезжает Фро,
торжествует жертвенности пламя.
На разлуку радуга легла,
и в дыханьи года монотонного
так хочу, чтоб ты меня ждала,
плача над страницами Платонова.
НЕФЕРТИТИ
Нефертити была кареглазой,
узколицей...
И тем упоён,
полюбил солнцеликую сразу
сын небес – молодой фараон.
Богоравный, жестокий и твёрдый,
он пленился красою земной.
Так и стала девчонка четвёртой,
но однако любимой женой.
Царь любил благолепие культа,
возводил над живою венец.
По веленью правителя
скульптор
к Нефертити пришёл во дворец.
Выплывала из глыбины лебедь,
а на камень – улыбка легла.
«Ну и мастер – и режет как лепит!» –
восторгался муж из угла.
Он от счастья кряхтел обалдело,
но величьем своим не постиг
взор, которым царица глядела
на творившего солнечный лик.
И светилось искусство влюблённо,
Нефертити летела в зарю...
Не любила она фараона.
Это точно я вам говорю.
* * *
Порыжели пажити
по своей охоте.
Что же вы прикажете,
что-то пропоёте?
Проплывает марево
крыльями в зените.
Вы не дочка мамина,
вы меня простите.
Вы уйти прикажете
к солнышку на взлёте
и тихонько скажете:
«Порыжели пажити
по своей охоте».
* * *
Вода под снегом себя синей,
а ты со смехом летишь по ней.
На льдистой кромке тебе тепло,
и мир огромный твоё крыло.
Зачем скрываться сто раз на дню?
Следам – сливаться в одну лыжню,
звенеть порошей, струиться всласть.
Зачем хорошей ты родилась?
Зачем за нами зима бела
горит огнями, как два крыла?
* * *
Черёд черёмухе цвести
в разбуженном прибое,
все дружбы нежные свести
в великие любови,
Через плетни ей цвет плести,
чтоб синий ветер взмылил,
чтоб я сквозные лепестки
к губам твоим пришпилил.
РЫЦАРЬ
Влюбиться до чёртиков,
страдать, как в бою,
ничем не подчёркивая
влюблённость свою,
быть вечно ей преданным,
молиться вослед,
ни слова не требуя,
ни взгляда в ответ.
ИЗБА
Изба была не заперта,
тропа была не торной.
Я шёл с запёкшейся у рта
солёной пыльной коркой.
Всё было кстати очень мне:
и сени, и водица,
и, как положено, в окне
красавица-девица.
Я у неё спросил воды
и ковш принял в ладони.
И не оставил я следы
в том деревенском доме.
Побрёл навскидку, наугад,
и солнце в спину било.
И был я несказанно рад
тому, что всё-то было:
что путь далёкий не вполне,
что вдоволь смог напиться,
что, наконец, вдали в окне
красавица-девица...
ПЕРЕПЁЛКА
Надо мною совсем не случайно
ветер сильные руки простёр.
Я за ним отправляюсь, как в тайну,
в синеглазые песни озёр.
Там по-вешнему сыро и волгло,
и за синим раздольем лесным
всё кричит и кричит перепёлка:
– Будь моим,
будь моим,
будь моим!
Мне запомнится солнечный лепет,
звон берёз от листа до листа.
Я хочу, чтобы ясное лето
никогда не смыкало уста,
чтоб всегда неумолчно и долго
сквозь разливы, разлуки и дым
мне кричала моя перепёлка: –
Будь моим,
будь моим,
будь моим!
* * *
На губах твоих капели,
как стеклянные свирели,
а глаза твои – два солнца,
в каждом – зелен луч пасётся.
Так стоим – глаза в глаза,
не лукавя, не балуя,
и капельная слеза
жжёт сильнее поцелуя.
ОБЩЕЖИТИЕ
По существу и по наитию
я только твой.
Весь день шумело общежитие
хмельной листвой.
Скользили радуги за лифтами
в шуршаньи книг.
И лица грешные, залитые
светили в них.
Плескалась музыка безжалостно,
и смех не гас.
Как общежитье провожало нас,
кружило нас!
Потом полётно Домодедово
мело листву...
Мы будем вечными студентами
по существу.
В моих глазах – твои открытия,
твои черты,
И вся планета – общежитие,
в котором – ты!
* * *
Зачем этот зуд и словесный чад,
который мне не удался:
глаголы ползут, глаголы торчат,
как уши царя Мидаса.
Что уши?
Ведь где-то запало зерно –
бормочет, не прорастает.
… Вот яблоко пало, блеснуло окно,
и стая последняя тает.
О, милая девочка, где ты грустишь -
у стаи ли этой далёкой?
А, может, ты кактусы нынче растишь,
не помнишь ни яблок, ни окон?
Но нет, ты и вправду глядишь в синеву,
растерянно ищешь, что было.
Я верю
и глупостью прежней живу,
коль ты мне её подарила.
КОСТЁР
За голубой горою,
за желтизной жнивья
было нас только трое:
ты и костёр, и я.
Было нас трое.
После,
ласкова и светла,
в осень, и дыханье сосен
тихая ночь вошла.
Капля смолы катилась,
в травах сухих виясь.
Как это всё случилось,
где этих вспышек связь?
Дикий огонь - скиталец,
яростный, словно день,
пламенный алый палец
сквозь черноту продел.
Хрусткой коры свеченье,
плещущих искр игра,
пылкое обрученье
полночи и костра,
сполохи, радость, горесть…
Мне и по сей поре
имя твоё – как хворост,
потрескивающий на костре.
ГЛАЗА НАПРОТИВ
Тане
В рабочем клубе коромыслом дым:
и Ободзинский, и дешёвый глянец
портвейна "Три семёрки".
Лихо с ним
тебя тогда и пригласил на танец.
Забавно, как безмолвное кино,
но кабы знать, что будет всё в новинку,
хотя и мы с тобой давным-давно
не маемся под старую пластинку.
Иные ритмы будут у внучат
на том же, на волшебном повороте,
но и для них, я верю, прозвучат
однажды строки про глаза напротив.
Не зря же ими я который год
так безнадёжно, так бессонно ранен,
и Ободзинский доблестно поёт,
и дольше века длится день Татьянин.
* * *
Не пришлой суетой –
тобою огорошен.
За ближней той чертой
ты просто будь хорошей.
Засти мне белый свет,
сама стань целым светом.
Чтоб твой лебяжий след
с моим смыкался следом,
чтобы твоя ладонь
в моей была ладони,
я не страшусь любой
напасти и погони.
Пусть вьюги кутерьма
смятеньем полнит душу,
отныне мне зима –
всегда весна, Танюша.
* * *
Не спать. Безгрешно видеть мне:
глаза прикрыты у любимой,
и пальцев алые рябины
чуть-чуть колышутся во сне.
О белый свет твоей руки,
лучи, пронзающие ночи…
Мой поздний час бедов и точен,
и стынет вёснам вопреки.
Моя, моя…
И что за блажь –
не спать, глядеть –
в какой надежде,
коль нам не перейти, как прежде,
былой рубеж возбранный наш?
Но как коснуться мне руки,
чтоб снова пережить мгновенья –
от первого прикосновенья
до брега огневой реки?..
* * *
Ветер,
неуравновешен,
бьётся в стенку головой.
Просквозил глаза скворешен
этот холод беговой.
Он тепло опять отринет,
по равнине мельтеша.
Утомится, поостынет
дней незябкая душа.
Отплываем.
В близкой дали
тонет красное весло.
То, о чём едва гадали,
наяву произошло.
Раздвоились, расстроились
непридуманные дни.
Это окна затворились,
очи ясные твои.
ПЕСНЯ
В мае ночи тихие.
Лишь за сотни вёрст
манят, мучат, тикают
стрелки росных звёзд.
Где-то, опечалены,
резки и редки,
мечутся прощальные
дальние гудки.
Впрочем, что им маяться,
коль за сотни вёрст
вновь перекликаются
стрелки росных звёзд.
Звёзды невеликие –
астры без стебля.
В мае ночи тихие.
В мае нет тебя.
* * *
В такой же март, тому за четверть века,
просил тебя я стать своей женой.
И этот месяц в жизни – словно веха
к источнику с водой его живой.
Бывали вёсны склизкими порою –
не солнца прибавляли, а седин,
и был тогда тебя я недостоин...
Но вот мы снова рядышком сидим,
и хоть боишься тишину нарушить,
так хочется сказать в негромкий час:
ты только глянь, ты посмотри, Танюша,
какие дочки славные у нас!
За что мне это счастье, сам не знаю,
одно ведомо: в волнах бытия
ты повторилась в них, моя родная,
ты с ними – словно троица святая,
вода живая и любовь моя.
* * *
Живу, над тобою не властвуя,
мечтая о будущем дне,
когда непривычно и ласково
ты птицей взгрустнёшь на окне.
Над первой, над пенной проталиной,
в пленённой тобой тишине
опустишь ты веки, усталая,
и песней возникнешь во мне.
* * *
Ты знаешь, а земля
на нежности стоит.
Летит она звеня
и робостью томит.
Сначала руку взять,
прижать её к щеке.
Какие, Боже, зябь
и жар в твоей руке,
и как неотвратим,
как нежен тот исход!
Но мы с тобой летим
в касании висков,
в смежении лучей,
в смыканьи губ и глаз...
Земля была ничьей,
земля теперь – для нас.
* * *
Как мучит неопределённость,
как неусыпна маета.
Она, как первая влюблённость,
полночным солнцем налита.
Весна тоскует и морозит,
и каблучком стучит о лёд.
О что, скажи, её морочит,
что ей распеться не даёт?!
Зачем искрится ранний искус
над бегом белого листа,
и яблока лукавый прикус
томит усталые уста?
* * *
Встать спозаранок.
Сквозь посевы
великой влаги
побрести
туда, где синий сонный север
укрыл янтарный свет в горсти,
где плавает по падям лужиц
осколок ветви неживой,
где лето тающее тужит
в отвесной капле дождевой,
где осень бредит:
«Чистим-блистим...»
Вот так и нам с тобою жить –
под звоны капель ворожить
на путанице прелых листьев.
* * *
Заношенный халат,
лицо простое.
И этот взгляд –
всего он в жизни стоит.
Посуды гром
и ругань на детишек,
а брови слом –
любви твоей излишек.
Когда себя
я этим успокою,
жена, судьба,
тебя я разве стою?
Любовь?
Да нет –
росток зелёный талый!
Но это – свет,
и главный свет, пожалуй.
Как утлый чёлн,
одолевая реки,
я обречён
на этот свет навеки,
он для меня
всегда маяк и пристань –
и в бездне дня,
и в ночи новых истин.
По руслу лет несёт волна крутая
к тебе, мой свет –
до смертной тайны, Таня...
КОЛОКОЛЬНЯ
Запас нехитрых впечатлений –
как посох в ищущей руке.
Нам до минутных просветлений
шагать с тобою налегке.
Не размышлять.
Мороз крепчает.
В снега нисходят облака.
И, чаю, в них души не чает
твоя прозрачная рука.
Как пальцы трепетно легли
на синий сумрак белопольный!
… А солнце медной колокольней
опять качается вдали.
ОДНАЖДЫ…
Тане
Однажды из небесной пустоты
взгляну на рай земной, на пляж у Сочи
в надежде, что на нём осталась ты –
из рая в рай и глазу путь короче.
И пусть испита чаша естества,
томления сладчайшего и боли,
пирамидальных тополей листва
тебе ещё шепнёт мои слова
и освятит свечением магнолий.
Лишь об одном прошу:
не покидай
наш изначальный, наш прощальный рай –
хоть бабочкой, но вновь к нему вернися.
А твой ответ из вышней пустоты
увижу, словно лёгкий след стопы –
твой след на влажной гальке Дагомыса.
ВЫСОКИЙ ВОЗРАСТ
Высокий возраст не томит:
на скороспелые решенья
и на постройку пирамид
не гонит жизни завершенье.
Не столь важна и суть вещей:
сегодня есть и завтра, Бог даст,
рубашка, стол, тарелка щей –
всем одарил высокий возраст.
Осталось только вспоминать,
как перед новым днём робели,
учась, однако, не пенять,
что непосильна эта кладь,
бессонна ночь у колыбели…
С усмешкой думаешь порой,
как был встревожен чьим-то писком.
Бредёшь под елью вековой
в бесстрастьи явно олимпийском.
Высокий возраст не томит…
Но как же в мире этом зыбком
всё вверх тормашками летит,
когда мелькнёт твоя улыбка,
когда блеснёт любимый взгляд
под милой чёлкой, прядью снежной,
и – вновь обманываться рад,
и жизнь, как в юности, безбрежна!
* * *
Ещё не просит осень
разлучности листа,
но дым далёких просек
приносит высота.
Покинь полночный терем,
ступи на гнёт межи
и этот хлад и темень
на душу положи,
смятенье сени с ними
забвенно обними,
дыхание жасмина,
как бабочку сними.
Настанут испытанья
и тленных листьев боль,
но осень, словно тайна,
останется с тобой.
И в снегопад, и в талость
поймёт твоя рука,
как призрачны усталость,
кромешность ночника.
Под сны сосновых плашек
пусть видится досель:
в саду весёлом пляшет
немая карусель,
плывут огни за шторой
и августовский цвет,
и музыка, которой
обманут целый свет.
ВЕТРЫ МАРТА
Ветры марта полвека шумели,
ветры марта, смятенные дни...
Помнит мать: у моей колыбели
точно так же шумели они.
Обещали прекрасное завтра –
и добро, и любовь, и стихи.
Как обманчивы вы, ветры марта,
как порывисты вы и лихи.
Вновь проходит весна за весною,
и цветёт невозбранное зло...
То, что было когда-то со мною,
ветром марта с души унесло.
Но ругать ли его?
Успокоясь,
он однажды принёс семена:
это доченьки – радость и совесть,
это женщина возле окна.
Если что-то отныне и светит,
если что-то и греет давно,
это ветер,
мой мартовский ветер,
что бессонно стучится в окно.
ТУФЕЛЬКИ
Опершись рукой о будку
синюю торговую,
бабка мерила обувку –
новую, фартовую.
Остроносые, литые,
туфельки – как лебеди.
Бабки на слово крутые:
«Что же вы не лезете!»
говорила, причитала:
«Вы же не на танцы мне...».
Бабка долго бы читала
туфелькам нотации,
только внучка заменяла
бабушку сердитую,
примеряла-заверяла:
мне они – как влитые!
Выходила, не робела,
пела тонко-тоненько...
Бабка долго вслед глядела,
говорила: «Тонюшка...»
Опершись рукой о будку
синюю торговую,
не глядела на обувку
новую, фартовую...
СТАРАЯ СКАЗКА
А любовь всегда непознаваема –
вещь такая.
Вспомни, вспомни, как она звала его:
Герда – Кая.
Вспомни, как клонилась снежным колосом
в хрипе ветра,
вспомни, как томилась слабым голосом –
Герда, Герда...
И летела,
рубежа заветного
достигая.
Только, право, что ему до этого –
сердцу Кая?
* * *
Цна волны закатные катит,
лесным бережком шелестя.
Возьму-ка тебе я на платье
два метра речного холста.
Я сном подвенечным запасся
и облака взял на фату.
В твоё голубое запястье
я маленький лучик вплету.
Ты будешь навеки со мною
на росстани этой земной.
...Выходишь царевною Цною –
уже непридуманной мной.
ТИХОВЕЙ
Провожали музу до дверей,
говорили:
- Завтра, дорогая!..
Милая, печальная, нагая,
заклинаю,
фразам тем не верь.
Слабо пальцы долу опусти,
оглядись безмолвно, без корысти.
Видишь, роща выпушила листья -
как с изнанки хороши листы!
Вот и ты, немая, такова -
ясная и чистая с изнанки.
Провожали музу.
Я-то знаю:
ни к чему ей жесты и слова.
Ей всего и нужен тиховей,
свет дыханья и цветенье взгляда,
и ещё немного ласки надо.
...Гасли окна. В пору листопада
провожали музу до дверей.
РАЗМОЛВКА
Земля упорно не вращалась
в жестокой завязи кончин.
И ничего мне не прощалось,
и хлеб черствел, и мёд горчил.
И видел я, что не в отместку
мне уготован этот час.
Но он слепил вчерашним блеском,
короной нынешней лучась.
И понял я: никчёмна жалость
и ожиданье новых мук.
О, лишь бы надо мной смежалось
кольцо твоих желанных рук,
о, было б слово мне любое –
как откровенье и гроза!
А мне не взять вовеки с бою
твои неблизкие глаза.
* * *
Мой день усталой мыслью грешен:
к чему упрёки все твои,
когда у инистых скворешен
хлопочут снова воробьи.
Мой день на что-то претендует,
рождает бедные слова.
А ветер дует,
долго дует,
и сохнет сонная трава.
А ты права:
я очень грешен
перед лицом чужого дня.
И потому, как у скворешен,
нет снова песни у меня.
* * *
Изменим не дому, не крыше –
обманемся только в себе.
Вот ветер,
внезапно притихший,
как кошка, ползёт по трубе.
Дневной суматохой утешен,
как тягостно кто-то из нас
стремится к одной из скворешен,
как будто бы свет в ней погас,
как будто очаг твой домашний
остыл
и на углях – зола,
в которой – запал твой вчерашний,
так зряшно спалённый дотла.
* * *
Я тот же. Я стихи ещё плету.
Хожу за хлебом. Делаю, что надо,
как будто бы промёрзлую плиту
не придавила тяжесть снегопада,
как будто бы на день сороковой
в неведомую даль не отлетела
усталая душа ушедшей – той,
которая в моё вдохнула тело
свечение и неба, и земли,
томление вселенской круговерти.
…Уж сколько ближних так, как ты, ушли,
пора бы привыкать к обличью смерти.
Поскольку сам и сед, и дед уже,
приуготовил и себя заране
к тому, что на житейском рубеже
в своём семействе стану
самым крайним…
Но снова в ночь идёт издалека
и неусыпно топчется и будит
всё та же мысль, банальна и дика:
нет мамы,
никогда уже не будет.
* * *
Когда молчат деревья
и птицы голосят,
истомою неверья
наполнен старый сад.
Раскрытый и надснежный,
мой сад, он сам не свой.
И хватит ли надежды,
чтоб вздыбиться листвой?
Как юная криница,
душа его ясна.
Но вдруг не повторится
минувшая весна!..
Остёр ветвистый локоть,
изменчив талый свет.
В ладоши не захлопать –
пока что листьев нет.
И скользкая водица
плывёт из-подо льда...
Мой сад ещё родится,
не зная сам когда.
ДОРОГА ВОДЫ
В Петергофе июльском
с дочуркой с утра
вновь времён постигаем смещенье:
маршируют аллеей гвардейцы Петра,
приглашая нас в Век Просвещенья.
Позолота побед,
менуэты наяд,
у каскадов тревожно и сыро,
и над Финским заливом -
дворцовый наряд
потаённых утех Монплезира.
Но от флейт и лепнины,
чьи зовы остры
и томительны,
шествуем тихо
под ладоши привычно шурщащей листвы,
где обещана внове шутиха
на Дороге воды,
где с опаской пройдёшь,
и внезапно потоки обрушит
этот чудо-фонтан,
этот сказочный дождь,
орошая и тело, и душу.
… Мне вернуться бы к вам,
Петергофа сады,
на закатный свой день тиховейный
и неслышно ступить
на Дорогу воды
не из блажи случайной, шутейной -
чтобы в час,
когда склянки пробьют, не тая,
что тебя покидает светило,
озорная
живая струя бытия
с головы и до пят окатила.
ДОЧЕНЬКИ
Доченьки, доченьки, доченьки мои…
Александр Вертинский
Вот проснулись дочки мои,
болевые точки мои.
У одной за партою место,
а другая сегодня невеста.
Кто однажды останется с ними,
кто продолжит отцовское имя?
Из далёкого нового века
каждой вам я зову человека –
стратотерпца, надёжника, мужа,
не такого, каким вам был нужен –
щедрым лишь на словесные траты
и скупые бананы с зарплаты.
Только вас мне дала дорогая
тоже женщина,
вечно родная,
уберёгшая дальнее, вдовье
тем, что есть этой жизни подобье…
И навеки я буду увенчан
окружением царственных женщин.
Не Вертинский. Но что-то похоже.
Тем судьба моя с вами дороже.
Значит, вам я оставлю в наследство
не одно это сонное детство.
Дай вам Бог продолжения рода!
… Как банальна людская природа,
как бессонна надежда, что снова,
может, вспомните имя отцово.
ПОКРОВ
Вновь Покров на Руси, и багрянцем листвы
белый свет опаляют кровинки предтечей.
… Прадед сгинул в блокаде у стылой Невы,
вражьей пулею дед был со смертью повенчан.
Из учебки шагнув на дорогу бойца,
обезножен был батя свинцовою солью.
Мама, даже не зная ещё про отца,
в степь донскую рвалась из фашистской неволи…
Я родился, поднялся из этой крови,
как случайный росток из трясины весенней.
Я – того поколенья, которому вы
даровали, предтечи, себя во спасенье.
Мы впервые в России за тысячу лет
жизнь прожили, не зная смертельной напасти.
Хоть Афган и Чечня наш военный билет
обожгли,
всё же ворога в отчине нет,
коль не помнить нашествий бессовестной власти.
Как и многим в России, досталось и мне
от жестокой, от ельцинской той лихорадки,
что и ныне гуляет ещё по стране
на подмётках у гладких и падких на взятки…
Но – наступит Покров и обмякнет душа,
и глядит неустанно в бессонную просинь.
До чего ты легка, велика, хороша,
даже с крапом багрянца, российская осень!
Окропи алым светом горячих внучат,
не студи напоследок игру под горою.
И какой бы потом не летел камнепад,
их, кровинок, небесной заступницы плат,
в это верю до смерти,
от смерти – укроет!
ЧУЖАЯ ЖИЗНЬ
«Папа, здравствуй, ты знаешь –
я выхожу замуж,
мама мне на платье даёт,
ты обещал на причёску… пятьсот.
Что, после свадьбы? Денег нет…
Но я же к тебе серьёзно.
Какой жених? Красавец-брюнет,
а после свадьбы – поздно…»
Маршрутка. Мобильник. Не по себе
узнавшим чужие секреты.
А всё же что там, в этой семье,
в слезинке девчонки этой?
Верно, в разводе. Бедная мать
сумела дочке на платье собрать,
а кто отец? Безработный, бомж
или бесчувственный идол?
На остановке схожу вместе с ней:
«Возьми-ка, дочурка, пятьсот рублей,
я знаю, что трудно… Своих дочерей
давно уже замуж выдал».
«Да что вы, дедуля!» – «Возьми, прошу,
в жизни бывает разное…» –
«Большое спасибо, простите, спешу –
в институт опаздываю».
И вновь на маршрутку – шустра, молода,
может, меня и вспомнит когда…
А может, тебя на эти рубли
попросту развели:
помчалась других сердобольных ловить,
но тут ведь сверкает каждая нить –
и жизнь, и любовь, и слёзы!
А за театр надо платить…
Такая житейская проза.
ЯБЛОКО
Твоё дыханье мне бы
нести через года,
как яблоко от Евы,
до Страшного суда.
На дальних перегонах,
теряя страсти сласть,
с тем яблоком в ладонях
по осени упасть.
Щербатый и побитый,
с руки сорвётся плод
и сферою Маргритта*
над долом поплывёт,
и всё собой осветит,
и накалит бока
для тех, кому на свете
неведом жар пока.
Пусть в грозовом предзимье
воспрянут соловьи
пред этим вечным, дивным
источником любви,
и я усну, счастливый,
под яблоневый свет,
что вместе донесли мы…
Зато и смерти нет!
________________
* Сфера с картины Рене Маргритта «Голос пространства»
* * *
Никогда и не чаял расстаться
с очевидною тайной своей –
первым опытом инициаций,
пенным шёпотом тёмных аллей.
Но ведь было кромешное счастье
и вкушали от чаши сполна:
торопливость мальчишеской страсти
как старалась поправить она!
В нежной йоге мы после толковы
с Камасутрой занятной и без.
А тогда – угнездившийся, новый –
я щеглёнком летел через лес
и не знал, что созвездие Девы
посвящённому крылья палит,
что однажды посмотришь на Еву
и мучительно вспомнишь Лилит.